Неточные совпадения
Он, конечно, был горд этим, но ведь этим мог гордиться и какой-нибудь пожилой, умный и опытный
дядя, даже барон, если б он был человек с светлой
головой, с характером.
Аркадий подошел к
дяде и снова почувствовал на щеках своих прикосновение его душистых усов. Павел Петрович присел к столу. На нем был изящный утренний, в английском вкусе, костюм; на
голове красовалась маленькая феска. Эта феска и небрежно повязанный галстучек намекали на свободу деревенской жизни; но тугие воротнички рубашки, правда, не белой, а пестренькой, как оно и следует для утреннего туалета, с обычною неумолимостью упирались в выбритый подбородок.
Дома Клим сообщил матери о том, что возвращается
дядя, она молча и вопросительно взглянула на Варавку, а тот, наклонив
голову над тарелкой, равнодушно сказал...
Дядя Миша согласно наклонил
голову, но это не удовлетворило Гусарова, он продолжал все так же сердито...
Писатель, усмехаясь, что-то пошептал ему, но
дядя, тряхнув лысой
головой, проговорил...
Когда Самгин принес толстую книгу Дюпреля, —
дядя Миша удивленно и неодобрительно покачал
головой.
Две лампы освещали комнату; одна стояла на подзеркальнике, в простенке между запотевших серым потом окон, другая спускалась на цепи с потолка, под нею, в позе удавленника, стоял Диомидов, опустив руки вдоль тела, склонив
голову к плечу; стоял и пристально, смущающим взглядом смотрел на Клима, оглушаемого поющей, восторженной речью
дяди Хрисанфа...
Дядя Хрисанф, сидя верхом на стуле, подняв руку, верхнюю губу и брови, напрягая толстые икры коротеньких ног, подскакивал, подкидывал тучный свой корпус,
голое лицо его сияло восхищением, он сладостно мигал.
Промчался обер-полицмейстер Власовский, держась за пояс кучера, а за ним, окруженный конвоем, торжественно проехал
дядя царя, великий князь Сергей. Хрисанф и Диомидов обнажили
головы. Самгин тоже невольно поднял к фуражке руку, но Маракуев, отвернувшись в сторону, упрекнул Хрисанфа...
— Лечат? Кого? — заговорил он громко, как в столовой
дяди Хрисанфа, и уже в две-три минуты его окружило человек шесть темных людей. Они стояли молча и механически однообразно повертывали
головы то туда, где огненные вихри заставляли трактиры подпрыгивать и падать, появляться и исчезать, то глядя в рот Маракуева.
Любаша смотрела на него неласковыми глазами;
дядя Миша, одобрительно покачивая редковолосой, сивой
головой, чистил шпилькой мундштук, Гусаров начал быстро кушать малину с молоком, но морщился так, как будто глотал уксус.
Клим вздохнул, послушал, как тишина поглощает грохот экипажа, хотел подумать о
дяде, заключить его в рамку каких-то очень значительных слов, но в
голове его ныл, точно комар, обидный вопрос...
Климу послышалось, что вопрос звучит иронически. Из вежливости он не хотел расходиться с москвичом в его оценке старого города, но, прежде чем собрался утешить
дядю Хрисанфа, Диомидов, не поднимая
головы, сказал уверенно и громко...
Дядя Яков действительно вел себя не совсем обычно. Он не заходил в дом, здоровался с Климом рассеянно и как с незнакомым; он шагал по двору, как по улице, и, высоко подняв
голову, выпятив кадык, украшенный седой щетиной, смотрел в окна глазами чужого. Выходил он из флигеля почти всегда в полдень, в жаркие часы, возвращался к вечеру, задумчиво склонив
голову, сунув руки в карманы толстых брюк цвета верблюжьей шерсти.
Дядя натягивал шляпу на
голову, не оглядываясь назад, к воротам, где жена писателя, сестра ее и еще двое каких-то людей, размахивая платками и шляпами, радостно кричали...
Говорила она неохотно, как жена, которой скучно беседовать с мужем. В этот вечер она казалась старше лет на пять. Окутанная шалью, туго обтянувшей ее плечи, зябко скорчившись в кресле, она, чувствовал Клим, была где-то далеко от него. Но это не мешало ему думать, что вот девушка некрасива, чужда, а все-таки хочется подойти к ней, положить
голову на колени ей и еще раз испытать то необыкновенное, что он уже испытал однажды. В его памяти звучали слова Ромео и крик
дяди Хрисанфа...
Две пары дюжих волов всякий раз высовывали свои
головы из плетеного сарая на улицу и мычали, когда завидывали шедшую куму — корову, или
дядю — толстого быка.
После пьяной ночи такой страховидный
дядя вылезает из-под нар, просит в кредит у съемщика стакан сивухи, облекается в страннический подрясник, за плечи ранец, набитый тряпьем, на
голову скуфейку и босиком, иногда даже зимой по снегу, для доказательства своей святости, шагает за сбором.
И вот, каждый раз, когда на улице бухали выстрелы,
дядя Петр — если был дома — поспешно натягивал на сивую
голову праздничный выгоревший картуз с большим козырьком и торопливо бежал за ворота.
К весне
дядья разделились; Яков остался в городе, Михаил уехал за реку, а дед купил себе большой интересный дом на Полевой улице, с кабаком в нижнем каменном этаже, с маленькой уютной комнаткой на чердаке и садом, который опускался в овраг, густо ощетинившийся
голыми прутьями ивняка.
Всё болело;
голова у меня была мокрая, тело тяжелое, но не хотелось говорить об этом, — всё кругом было так странно: почти на всех стульях комнаты сидели чужие люди: священник в лиловом, седой старичок в очках и военном платье и еще много; все они сидели неподвижно, как деревянные, застыв в ожидании, и слушали плеск воды где-то близко. У косяка двери стоял
дядя Яков, вытянувшись, спрятав руки за спину. Дед сказал ему...
Была она старенькая, и точно ее, белую, однажды начал красить разными красками пьяный маляр, — начал да и не кончил. Ноги у нее были вывихнуты, и вся она — из тряпок шита, костлявая
голова с мутными глазами печально опущена, слабо пристегнутая к туловищу вздутыми жилами и старой, вытертой кожей.
Дядя Петр относился к ней почтительно, не бил и называл Танькой.
Этот крик длился страшно долго, и ничего нельзя было понять в нем; но вдруг все, точно обезумев, толкая друг друга, бросились вон из кухни, побежали в сад, — там в яме, мягко выстланной снегом, лежал
дядя Петр, прислонясь спиною к обгорелому бревну, низко свесив
голову на грудь.
Приезжал
дядя Яков с гитарой, привозил с собою кривого и лысого часовых дел мастера, в длинном черном сюртуке, тихонького, похожего на монаха. Он всегда садился в угол, наклонял
голову набок и улыбался, странно поддерживая ее пальцем, воткнутым в бритый раздвоенный подбородок. Был он темненький, его единый глаз смотрел на всех как-то особенно пристально; говорил этот человек мало и часто повторял одни и те же слова...
Полежав немного,
дядя приподнимается, весь оборванный, лохматый, берет булыжник и мечет его в ворота; раздается гулкий удар, точно по дну бочки. Из кабака лезут темные люди, орут, храпят, размахивают руками; из окон домов высовываются человечьи
головы, — улица оживает, смеется, кричит. Всё это тоже как сказка, любопытная, но неприятная, пугающая.
— Споткнулся он, — каким-то серым голосом рассказывал
дядя Яков, вздрагивая и крутя
головою. Он весь был серый, измятый, глаза у него выцвели и часто мигали.
Я вскочил на печь, забился в угол, а в доме снова началась суетня, как на пожаре; волною бился в потолок и стены размеренный, всё более громкий, надсадный вой. Ошалело бегали дед и
дядя, кричала бабушка, выгоняя их куда-то; Григорий грохотал дровами, набивая их в печь, наливал воду в чугуны и ходил по кухне, качая
головою, точно астраханский верблюд.
Рядом с дверью в стене было маленькое окошко — только
голову просунуть;
дядя уже вышиб стекло из него, и оно, утыканное осколками, чернело, точно выбитый глаз.
Накинув на
голову тяжелый полушубок, сунув ноги в чьи-то сапоги, я выволокся в сени, на крыльцо и обомлел, ослепленный яркой игрою огня, оглушенный криками деда, Григория,
дяди, треском пожара, испуганный поведением бабушки: накинув на
голову пустой мешок, обернувшись попоной, она бежала прямо в огонь и сунулась в него, вскрикивая...
— Теперь он, собака, прямехонько к водяному!.. Сунет ему, а тот нас совсем завинит, — так говорил толпе плечистый рабочий с сивой окладистой бородой, с черными, как уголь, глазами. Вся артель его уважала, рабочие звали его «
дядей Архипом». — Снаряжай, Сидор, спину-то: тебе, парень, в перву
голову отвечать придется.
Сладились наконец. Сошлись на сотне.
Дядя Архип пошел к рабочим, все еще галдевшим на седьмой барже, и объявил им о сделке. Тотчас один за другим стали Софронке руки давать, и паренек, склонив
голову, робко пошел за Архипом в приказчикову казенку. В полчаса дело покончили, и Василий Фадеев, кончивший меж тем свою лепортицу, вырядился в праздничную одежу, сел в косную и, сопровождаемый громкими напутствованиями рабочих, поплыл в город.
— А кому заплатишь-то?.. Платить-то некому!.. — отвечал
дядя Онуфрий. — Разве можно артельному леснику с чужанина хоть малость какую принять?.. Разве артель спустит ему хошь одну копейку взять со стороны?.. Да вот я старшой у них, «хозяином» называюсь, а возьми-ка я с вашего степенства хоть медну полушку, ребята не поглядят, что я у них
голова, что борода у меня седа, разложат да таку вспарку зададут, что и-и… У нас на это строго.
— Девки, что ли, к тебе есть-то пришли? — захохотал
дядя Елистрат. — Сладким вздумал потчевать!.. Эх ты,
голова с мозгом!.. А еще любимовец-невыдавец!.. Заместо девичья-то кушанья мадерцы нам бутылочку поставь, а рюмки-то подай «хозяйские»: пошире да поглубже. Проворь же, а ты, разлюбезный молодéц, проворь поскорее.
— Я один, как перст, а у
дяди куча детей, ему деньги нужнее. Одна
голова не бедна, а бедна, так одна. С меня и четверти дедова именья достаточно, пусть другая четверть двоюродным сестрам пойдет. Девушки они хорошие, добрые. Мне одному всего не изжить.
— То и говорю, что высоко камешки кидаешь, — ответил Артемий. — Тут вашему брату не то что руки-ноги переломают, а пожалуй, в город на ставку свезут. Забыл аль нет, что Паранькин
дядя в
головах сидит? — сказал Артемий.
— Гляди-ка, дело какое! — говорил, качая
головой,
дядя Онуфрий. — Видно, впервой в лесах-то?
— Этого нельзя, ваше степенство, — отвечал, тряхнув
головой,
дядя Онуфрий.
И видели они, что возле Настиной могилки, понурив
голову и роняя слезы, сидит
дядя Никифор. То был уж не вечно пьяный, буйный, оборванный Микешка Волк, но тихий, молчаливый горюн, каждый Божий день молившийся и плакавший над племянницыной могилой. Исхудал он, пожелтел,
голову седина пробивать стала, но глаза у него были не прежние мутные — умом, тоской, благодушьем светились. Когда вокруг могилы стали набираться званые и незваные поминальщики, тихо отошел он в сторонку.
— Леса наши хорошие, — хмурясь и понурив
голову, продолжал
дядя Онуфрий. — Наши поильцы-кормильцы… Сам Господь вырастил леса на пользу человека, сам Владыко свой сад рассадил… Здесь каждое дерево Божье, зачем же лесам провалиться?.. И кем они кляты?.. Это ты нехорошее, черное слово молвил, господин купец… Не погневайся, имени-отчества твоего не знаю, а леса бранить не годится — потому они Божьи.
При входе Алексея с
дядей Елистратом они засуетились, и один, ровно оторвавшись от кучки товарищей, немилосердно передергивая плечами и размахивая руками, подвел «новых гостей» к порожнему столику, разостлал перед ними чистую салфетку и, подпершись о бок локтем, шепеляво спросил, наклоняя русую
голову...
Старик, глубоко растроганный, плакал, но в это время юморист
дядя Петр печально покачал
головой и ответил горькой шуткой...
Вдруг поднялся глухой шум и топот множества ног в зале, с которым вместе двигался плач и вой; все это прошло мимо нас… и вскоре я увидел, что с крыльца, как будто на
головах людей, спустился деревянный гроб; потом, когда тесная толпа раздвинулась, я разглядел, что гроб несли мой отец, двое
дядей и старик Петр Федоров, которого самого вели под руки; бабушку также вели сначала, но скоро посадили в сани, а тетушки и маменька шли пешком; многие, стоявшие на дворе, кланялись в землю.
Александр медленно приподнял
голову и взглянул на
дядю вопросительно.
— Маменька, слава богу, здорова, кланяется вам, и тетушка Марья Павловна тоже, — сказал робко Александр Федорыч. — Тетушка поручила мне обнять вас… — Он встал и подошел к
дяде, чтоб поцеловать его в щеку, или в
голову, или в плечо, или, наконец, во что удастся.
Александр сидел как будто в забытьи и все смотрел себе на колени. Наконец поднял
голову, осмотрелся — никого нет. Он перевел дух, посмотрел на часы — четыре. Он поспешно взял шляпу, махнул рукой в ту сторону, куда ушел
дядя, и тихонько, на цыпочках, оглядываясь во все стороны, добрался до передней, там взял шинель в руки, опрометью бросился бежать с лестницы и уехал к Тафаевой.
Она недоверчиво покачала
головой. И ему пришли в
голову уроки
дяди, и он вдруг остановился.
Он взглянул на Петра Иваныча и вдруг остановился, видя, что
дядя глядит на него свирепо. Он с разинутым ртом, в недоумении, поглядел на тетку, потом опять на
дядю и замолчал. Лизавета Александровна задумчиво покачала
головой.
Александр задумался.
Дядя покачал
головой.
— Я покачал сомнительно
головой, — продолжал
дядя. — «Станет он гулять каждый день!» — говорю. «Спросите, говорит, у людей…» — «Я лучше у самого спрошу», сказал я… Ведь неправда?
— Дело, кажется, простое, — сказал
дядя, — а они бог знает что заберут в
голову… «разумно-деятельная толпа»!! Право, лучше бы тебе остаться там. Прожил бы ты век свой славно: был бы там умнее всех, прослыл бы сочинителем и красноречивым человеком, верил бы в вечную и неизменную дружбу и любовь, в родство, счастье, женился бы и незаметно дожил бы до старости и в самом деле был бы по-своему счастлив; а по-здешнему ты счастлив не будешь: здесь все эти понятия надо перевернуть вверх дном.